Мотивы мотивами, а в конечном счете решающее значение имеет результат: и четверо помощников по сей день живут, и штук тридцать отнесенных к окнам картин удалось спасти. Так что в памяти горожан Зубов остался как герой, тем более что вину за ложь смерть списала.
Теперь о том, как он вел себя в последние минуты.
Сверх ожидания, он нисколько не возражал против эвакуации: когда двое пожарных надели свои КИПы на уборщиц а другие двое их выводили, и потом, когда таким же образом эвакуировали полотеров, Зубов на прощанье сердечно благодарил своих помощников самыми теплыми словами. Здесь все было нормально. Дед счел нормальным и то, что Зубов наотрез отказался покинуть зал, пока пожарные спускали вниз, к шестому этажу, обвязанные веревками связки картин – как потом выяснилось, это были все имеющиеся в галерее картины старых мастеров и этюды из Третьяковки.
И тут стали происходить странные вещи.
То ли из-за долгого пребывания в задымлении и непрерывного кашля Зубов стал терять ясность мышления, то ли у него на уме было нечто никому не известное, но факт остается фактом: собственную картину он снять со стены не позволил! А Дед, который являлся большим поклонником именно этой картины и предпочитал ее в галерее всем другим, считал своим долгом обязательно ее спасти. И только он начал снимать картину, как подскочил Зубов, сорвал с лица мокрый шарф, через который дышал, ударил Деда по руке и закричал: «Прочь отсюда! Ту снимай, ту!»
Дед но помнит, на какую именно картину указал Зубов – дым из прогаров уже вовсю шел в зал, но даже в этот чрезвычайно напряженный момент сильно удивился тому, что судьба собственной картины безразлична ее создателю. Дед решил, что Зубов его не понял, снова протянул руки к картине, но в эту секунду часть стены окончательно прогорела и в зал ворвался огонь.
Вот здесь-то и произошло самое странное – настолько странное, что на суде этому не поверили и заставили Деда трижды повторять. Сначала, когда полыхнуло огнем, Зубов отбежал к двери, куда, работая из стволов, отступали пожарные, потом вдруг выскочил из-за их спин, да так неожиданно, что его не успели удержать, с воплем рванулся к своей картине, сорвал ее с крюка – и швырнул в огонь!
– На пожаре сдвиг по фазе – обычное дело, – говорил Дед. – Живет себе человек, гнездышко свое украшает, детей растит и планы строит – и вдруг в какие-то мгновенья все, что он нажил, превращается в труху. Такое не всякий мозг выдержит. Помню, в одной квартире пустяковое задымление было, а хозяин с четвертого этажа телевизор в окно выбросил. Я его: «Зачем телевизор погубил?» А он: «Так ведь он мог сгореть…» Типичный сдвиг. А в другой пожар одна женщина поснимала с вешалок свои платья, пошвыряла их, а вешалки пустые собрала в охапку – и бегом с ними па лестницу. Тоже помрачение мозгов. Но сколько я помню такие сдвиги, каждый думал, что свое добро он спасает; однако ни разу не видел и не слышал, чтобы самое дорогое и заветное погорелец по своей воле отдавал огню. Разве что в книгах? В «Идиоте» Настасья Филипповна деньги сожгла – так она их не заработала, чужие были деньги, нечистые; свои, нажитые, черта с два бы в огонь сунула! А Зубов – свое, заветное… Тут не просто помрачение, тут что-то другое, чего мне своим умом не понять; да и никто не понял, даже сам судья – померещилось, решил… Был бы я один – ладно, бог с тобой, пусть померещилось, но нас же четверо было, все видели!
Главное – крик его помню, так и стоит в ушах, – продолжал Дед. – Так люди кричат, когда живьем горят, а ведь огонь еще не трогал его. Может, осознал, какую вещь сгубил? Наверное, осознал, потому что пополз к огню, одной рукой лицо прикрывал, а другой пытался за раму ухватить. Я ребятам: «Поливайте нас!», крагу на лицо – и к нему, а между нами вдруг из свежего прогара пламя с дымом, да такое, что уши затрещали; рассказываю долго, а ведь секунды все дело длилось, считанные секунды. Шарил, пока не нащупал, вытащил за ногу, да поздно…
На этом Большой Пожар для Деда кончился – увезла «скорая» с ожогами лица второй степени.
Теперь судите сами, по чьей вине погиб Зубов. Или – погодите судить, дайте сначала высказаться Ольге.
Я вдруг подумала о том, что едва ли не впервые в жизни уединилась. Одиночества я не выношу, мне просто необходимо, чтобы рядом кто-то ходил, работал, дышал; на месте Робинзона Крузо я бы за несколько дней свихнулась.
Да, наверное, впервые в жизни: даже после Большого Пожара в больнице, где мне по знакомству сделали отдельную палату, я и суток в ней не выдержала
– предпочла выть и корчиться от боли в общество себе подобных. А тут целых пять последних дней отпуска по доброй воле отшельничаю на так называемой Диминой даче: курятнике площадью девять квадратных метров, который мы общими силами соорудили на садовом участке. В поселке ни души, дороги замело, ближайший телефон далеко, и я нисколько по нему не скучаю – работаю по восемнадцать часов в сутки, пью жуткое количество кофе, преступно обогреваюсь пожароопасным электрокамином и жарю картошку на портативной газовой плитке. Завтра, в воскресенье, за мной приедут, вернее, прикатят на лыжах, а послезавтра – на службу. Отпуск прошел – оглянуться не успела!
3ато, как старый архивный червь, продралась сквозь толщу бумаг и вдоволь надышалась самой благородной на свете архивной пылью. Мне дали все, о чем я просила: коряво, иногда карандашом, написанные рапорты с места событий – самыю непосредственные и потому самые ценные свидетельства; созданные на основе этих рапортов, но уже порядком отшлифованные, описания пожара; докладные записки, показания очевидцев, кое-какие судебные материалы