Кончилась война, бывшие фронтовики возвращались и заканчивали родное училище; одни особых высот не достигли, другие становились крупными художниками, и лишь о Зубове никто ничего не слышал. Потом узнали, что он обосновался в провинции, кого-то учит, что-то пишет, и, человеческое сердце отходчиво, жалели, что такой талант не состоялся. Даже то, что со временем он стал известен как незаурядный эксперт и реставратор, не изменило впечатления: все-таки дар истолкователя и реставратора, даже выдающийся, нельзя сравнить с талантом творца.
Вот и все, что я услышала тогда, в больнице. Еще была одна деталь, но о ней чуть позже.
Так оно и получилось: разгадку смерти Зубова я искала и нашла в его жизни.
Какая страшная расплата – за один поступок! «Гений и злодейство – две вещи несовместные?» Думаю, что были гении, не отличавшиеся чистотой нравов, но не могу припомнить ни одного воистину великого творца, который совершил бы подлость и остался после этого столь же великим в памяти человечества; сколько я помню, бесчестию и подлости гений всегда предпочитал смерть: иногда он мог пойти на компромисс, как Галилей, но никогда на злодейство.
Не знаю, стал ли бы Зубов гением, да и то, что он сделал, не назовешь злодейством; не мне его судить – его осудили товарищи, живые и мертвые. Какой ужасный надлом претерпело его творчество, какой неверной стала кисть в руках человека, в душе которого вечной занозой засели непростительные слова. Не много ли – за одинединственный поступок? Наверное, не много: те, кто ушел добровольно, тоже совершили один-единственный поступок, и многие заплатили за него жизнью. Теперь мне кажется, что Зубов все отдал бы за то, чтобы повернуть вспять время и тех слов не произносить.
Тогда, в больнице, я возразила собеседнице: а разве «На пенсию?» – не яркое свидетельство незаурядного таланта, не возрождение мастера, на котором вы поставили крест?
Да, согласилась она, картина очень хорошая: ее показывали по телевидению и, действительно, собирались выдвигать на премию. Но лишь несколько человек знали, что это плагиат – Зубов украл ее у самого себя! В юности он написал портрет неизлечимо больного скульптора: его глаза столь впечатляли, беспомощные руки творца были столь выразительны, что родные боялись показать картину обреченному.
Тогда я поняла все – Деду незачем казнить себя за смерть Зубова.
Как говорили древние, день смерти человека судит его прожние годы, кажется, это изречение имеет в виду смерть мучительную, а не мгновенную, которую Плинийстарший полагал высшим счастьем человеческой жизни, но Зубов обрек себя на мучительную.
Он приучил меня любить древних авторов за то, что они изначальны: к их философии жизни и смерти последующие умы, по его мнению, ничего не прибавили. И сегодня, когда прошло целых шесть лет и поле воспоминаний очистилось от всяких наслоений, я думаю, что день смерти Зубова был лучшим днем его жизни.
Вот как все было.
Когда пожар начался и стал стремительно распространяться, Зубов побежал в свою мастерскую к телефону и вскоре возвратился. Согласна с Васей – не имел Зубов права нас обманывать, но – вот парадокс! – обстоятельства сложились так, что именно этот обман и спас нескольким людям жизнь. Скажи тогда Зубов правду – и мы заметались бы в поисках спасительного выхода; и вовсе не обязательно, что мы полезли бы на крышу, что в самом деле было бы правильно – скорее всего мы попытались бы спуститься по центральной внутренней лестнице, где нас ждала почти неминуемая гибель. Другое дело, что о наших интересах Зубов и не задумывался, но объективно, обманув людей, он принудил их дожидаться прихода пожарных, которые спасали их не вслепую, а наверняка.
Так что Васин упрек Зубову я снимаю.
А в остальном он вел себя безупречно, проявив и мужество, и высшее самообладание. Зубов сразу же решил, что будет спасать полотна старых мастеров, «а эти, – он с усмешкой кивнул на картины современных художников,
– еще понапишут шедевров». Я была его главной помощницей: приволокла стремянку, снимала и подавала вниз картины, передвигалась на новое место, снова снимала… Дыма уже и при мне было много – проникал из всех щелей, но выручили высокие потолки – дым шел наверх. Да и окна мы распахнули. Зубов покрикивал на нас: «Быстрее, черт вас побери!», он был сильно возбужден, но, казалось, не испытывал и подобия страха, наоборот, даже шутил. «Внукам будешь рассказывать, как Айвазовского спасла!» – это уборщице, и мне: «Оля, вы так ловко взлетаете на стремянку, что я впервые верю Дарвину: человек действительно произошел от обезьяны!», «Олепька, побыстрее снимите эту всадницу, она того и гляди грохнется с лошади в обморок!»
Согласитесь, что так вести себя мог только мужественный, одержимый идеей человек.
Подтащенные к окнам картины, если пожарные прийти не успеют, он собирался в последний момент сбрасывать вниз – авось разлетятся только рамы, люди же, по его словам, всегда успеют забраться по винтовой лестнице на крышу, а о себе сказал, что капитан покидает судно последним. Настаиваю на том, что он хоть и был возбужден, но совершенно нормален; я чуточку усомнилась в этом лишь тогда, когда он не позволил мне, как минут через пятнадцать Деду, снять свою картину. «Не лезьте не в свое дело! – грубо одернул Зубов. – Я де говорил вам, что вы ни черта не понимаете в живописи!»
Теперь-то я знаю, почему он не хотел спасать свою картину.
Наверное, я была бы в выставочном зале до конца, если бы не вдруг явившаяся ужасная мысль.
Я побежала к телефону и набрала номер кабинета Сергея – никто не отвечал, тогда я позвонила в ясли заведующей и спросила, где Саша Несторов. «Киношники опять забрали, мучают ребенка, – пожаловалась она – Вивисекция какая-то, хоть бы вы, как друг семьи Нестеровых, вмешались, Ольга Николаевна». О пожаре она ничего не знала.